Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что ты мне сделаешь? В наших руках – газеты, пресса. Я тебя так пропечатаю… осрамлю на всю великую читающую Русь. Сейчас нас, союзников, даже премьеры боятся.
– А я тебе не пример, – заявил Гришка. – Видит бог, так в глаз врежу, что ты у меня в колбаску скрутишься.
– Это ты кому угрожаешь? Ведь я с крестом…
Только он это сказал, как Распутин в мах произвел страшное сокрушение, отчего Восторгов закатился в дальний угол.
– Во сатана! – сказал Гришка, поворачиваясь к иконам и крестясь. – Довел-таки до греха, прости меня, хосподи…
Поп с трудом встал (его не били с семинарии).
– За оскорбление сана духовного… Да знаешь ли, что за это бывает? Засужу! Я тебя на чистую воду выведу…
Он выскочил на улицу, истошно завопил:
– Изво-о-озчик! Скорее гони меня в Лавру…
Восторгов при этом не сумел оценить достижений науки XX века, и Гришка по телефону опередил быстрый бег лучшего столичного рысака. А потому Гермоген, уже предупрежденный Распутиным, встретил своего партийного собрата весьма кисло:
– Да знаю я все! Григорий уже поведал, как вы сцепились… Нехорошо ведешь себя, отец Иоанн. Ты мне друг, но Григорий тоже. Коли придется меж вами выбирать, так я тебя первого под лавку закину, и валяйся там, пока не поумнеешь!
Восторгов даже за голову схватился:
– Что ты говоришь, Гермоген? Или забыл? Ведь «Нана»-то у самого пупочка не от крестного знамения Гришки, а от моего ножика треснула. Сам же я и ножичек покупал… тратился.
Гермоген отнесся к этому равнодушно:
– Да цена ему копейка. Нашел чем хвастать.
– Это же… обман! – взъярился Восторгов.
К этому Гермоген отнесся уже сурово:
– Был обман, – заявил он. – А коли сошел за святое дело, значит, уже не обман… А кто резал-то?
– Ну я!
– А зачем ты «Нанашку»-то ножиком пырнул?
– ?!
– Вот видишь. И ответить не знаешь что.
– Да ведь не для себя же я старался.
– А для кого ты с ножиком в руках старался?
– Для Гришки, чтоб он сдох, окаянный.
– А я думал, для бога, – логично рассудил епископ.
– Гришка с того же часа, как я резанул картину, и пошел, и поехал, и поперло его… сволочь такая!
Гермоген залился дробным смехом, и тряслась на его груди, поверх муарового шелка, панагия с бриллиантами.
– Выходит, зависть мучает. Ты старался резал, а вся слава Гришке досталась. Ой, нехорошо… соблазн это!
Восторгов ожесточился в бесплодной борьбе за правду.
– Не святой же он! Это мы сами придумали. Ведь он, ты знаешь, просто бабник… козел какой-то! Бабник и пьяница.
– Это ты брось, – сразу осерчал Гермоген. – Ефимыч мужик крепкой веры и церкви божией завсегда угоден. Если не желаешь без башки остаться, так ты сейчас вернись в номера и Григорию в ножки поклонись. Проси, чтобы он простил тебя!
Восторгов от такого унижения даже расплакался:
– Да побойтесь вы бога! Или за ненормального меня принимаете? Гришка-то ведь за добро мое еще и сокрушил меня.
– Так тебе, дураку, и надо, – утешил его Гермоген. – В другой раз умнее будешь: не станешь подрывать веру в чудеса.
– Да где вы эти чудеса видели? Готов сам себя разоблачить. Пусть пропаду, но и Гришке хорошую баню устрою…
Сунулся он было к графине Игнатьевой, чтобы рассказать ей правду-матку, как было с картиной «Нана», но дворецкий задержал протоиерея словами: «Велено не принимать». Восторгов понял, что перед ним стенка. Как ни бесись, а надо ехать и кланяться Гришке, чтобы зла не попомнил. Но и тут опоздал – Распутина на Караванной уже не было. А в разлуку, соответственно своим наклонностям, Гришка наворотил для Восторгова громадную кучу добра. Так и лежало все посреди комнаты. А сверху Гришка кучу прикрыл записочкой: «МИЛАЙ КАЖДА ТВАР ХОТИТ ЖИТИЯ ТОЛАНТЫ ПОД ГОРУШКОЙ НЕ ВАЛЯЮТСЯ УБЕРИ ГРЕГОРИЙ». Проветривая комнату, Восторгов озлобленно рыдал – в полном отчаянии:
– О господи, где я возьму лопату? Не я ль тебя в люди вывел, из Сибири вытащил? Денег-то сколько перекидал… А за все мои труды – возись тут теперь!
Гришка перебрался к генеральше Ольге Лохтиной; их видели вместе – они гуляли по улицам; Распутин заимел черный цилиндр, а светская дура щеголяла в цилиндре из белого шелка. Потом они поцапались, и Гришка куда-то пропал. Восторгов мотал ноги по городу и не сразу установил, что Распутин перебрался на Кирочную улицу, прочно сел на квартире Егора Сазонова – экономиста, издателя, литератора, жулика, семьянина…
* * *
Распутин сразу и плотно вошел в семью Сазонова, на Кирочной ему нравилось. С утра до ночи разный народец крутится: одни приходят, вторых выносят, третьих приглашают. Кого тут не повидаешь – от маститого профессора до рассыльного из редакции. В квартире неустанно трещал телефон, ведерный самоварище клекотал от ярости, посуда колотилась нещадно, прислуга падала с ног, пекли пироги с рыбой и яблоками, гоняли мальчика за вином на угол Литейного, через раскрытые окна квартиры гремело на улицу пьяным и дымным содомом:
Эх, пить будем,
эх, гулять будем,
а смерть придет —
помирать будем…
Но хозяин против такого ералаша не возражал.
– Хороший ты мужик, Егор, – говорил ему Гришка. – Я тебя вижу. Ищешь ты в жизни куска большого. Мелкие-то уже попадались, да между зубов проскакивали. Мечешься ты и не знаешь, у кого бы кожаные стельки от лаптей лыковых отдраконить.
Распутин умел прозревать людей. Сазонов был мещанин с повадками хищника. Сейчас он свою квартиру сознательно обратил в нечто вроде кунсткамеры, где и содержал редкого зверя – Распутина; хочешь повидать зверя, не миновать тебе и дрессировщика. Гришка это понимал, но охотно прощал хозяина, ибо в писательском доме было ему занятно жить. Собиралась профессура, журналисты, актеры, трепались тут, как хотели, когда пьяные, а когда трезвые – на этих сборищах Распутин полной ложкой снимал с поверхности людского шума нужные для себя слова и знания. Именно тут, за самоваром чужой для него семьи, он начал на свой лад постигать политику. В силу каких-то неясных причин у него вызревала ненависть к буржуазной Франции, подозрительность к респектабельной Англии и большое доверие к немцам, даже любовь к их кайзеру. Здесь, на Кирочной, он впитал в себя ненависть к полякам и южным славянам, ведущим борьбу за самостоятельность; здесь же он впервые узнал, что в России давно существует гиблый «еврейский вопрос» (как коренной сибиряк, Распутин до этого никогда не соприкасался с евреями). Хитрый и расчетливый мужик, Григорий Ефимович умел показать себя и с хорошей стороны. Коли чего не знал, то в разговор не лез, а помалкивал. Если же дело касалось деревни, то он рассуждал свободно, красочно, интересно, и ему охотно внимали. Многие, наслышавшись о Распутине немало гадостей, даже терялись, когда перед ними выступал покладистый и смекалистый крестьянин, только что вернувшийся из бани, смотревший на гостей лучисто и ясно. «Это и есть тот самый?» – спрашивали тишком. «Да, тот самый», – отвечал Сазонов, посмеиваясь… Распутин сметал со скатерти хлебные крошки в ладонь и скромнейше отправлял их в рот. Ждавшие от него чудес и пророчеств бывали удивлены, что за весь вечер он ни разу не помянул бога. Но здесь, в разброде многоречивых мыслей, бог ему был не нужен – Гришка знал, где и когда замешивать густую квашню на религии…